<...>
Она была признанным авторитетом по части мод и приданого; ее советы насчет разных тонкостей брачной церемонии ценились не меньше ее швейного мастерства. <...> Свадьбы стали оперными премьерами Коултауна.
<...>
Как иностранке, ей прощались многие чудачества, которые город осудил бы и не потерпел ни в ком из своих. Она курила сигареты с длинным желтоватым мундштуком. Она была идолопоклонницей — один угол в ее комнате был увешан иконами, перед которыми горели светильники, и, входя или выходя, она крестилась на них.
Она говорила то, что думала, и некоторые ее речения передавались потом из уст в уста неодобрительным шепотком. Рослая и худая, она держалась очень прямо. Изжелта смуглая кожа обтягивала выступающие скулы. Глаза, длинные, узкие, но мнению некоторых, напоминали кошачьи; дети иногда пугались их взгляда. Рыжеватые волосы были уложены в высокую прическу, украшенную бантиками из черной бархатной ленточки. Одевалась она с подчеркнутой элегантностью, всегда туго затянутая, шуршащая шелком. Зимой ходила в высокой меховой шапке и в венгерке с отделкой из шнура наподобие аксельбантов.
Жила она бедно; весь город знал, как бедно она живет. Говорили, что весь ее рацион составляет овсяная каша, капуста, яблоки и чай да по воскресеньям баранья котлетка. Единственная роскошь, которую она себе разрешала — это хорошо одеваться и один раз в год принимать гостей. Приглашала она их на русскую пасху, двадцать человек, не больше и не меньше. Сборища эти были отмечены сугубо иностранной, чуть устрашающей торжественностью — большие круглые кексы, ритуальный обмен приветствиями: «Христос воскресе!» — «Воистину воскресе!», трехкратный поцелуй, яйца, украшенные символическими рисунками, зажженные светильники у икон.
Все знали, что мисс Дубкова откладывает деньги, чтобы вернуться в Россию, и, когда ее поезд отойдет от перрона, она даже и не оглянется на Коултаун. Откладывать деньги, когда откладывать почти не из чего, — все равно что пытаться обогнать время. Ольга Сергеевна не хотела вернуться в Россию нищенкой. Она была не княжной, но графиней, и настоящая ее фамилия была не Дубкова.
<...>
Она была аристократкой. Благоденствуя, аристократы не навязывают друг другу своего общества; в беде они сплачиваются воедино. Они сомкнутым строем пытаются противостоять варварам.
<...>
Когда-то в России был приговорен к смертной казни ее отец. Ему <...> удалось выскользнуть из рук полиции. Теперь ожидать чуда приходилось ей самой, ибо только чудом она могла вырваться из Коултауна. Но она не теряла надежды, что вернется на родину, встретит родных, остаток дней посвятит служению соотечественникам. Она не мечтала вернуться с почетом и славой — только бы не зависеть ни от чьих милостей, снисхождения и участия. Она уже скопила на билет до Чикаго (три года — начальные, самые трудные годы ее одиночества), на дорогу до порта Галифакс в Новой Шотландии (семь лет) и на морской переезд до Санкт-Петербурга (двенадцать лет). Теперь она откладывала деньги на первое время жизни в России, пока она не получит места гувернантки или учительницы. Ей недавно исполнилось пятьдесят два года. Чтобы не перестать надеяться, нужна была повседневная закалка. Она могла заболеть, могла умереть; ее сбережения могли сгореть при пожаре или стать добычей воров; их могла обесценить девальвация доллара. Надежда, как и вера, немыслима без мужества, немыслима и без некоторой доли нелепости. Крах надежды ведет не к отчаянию, а к смирению. Но кто силен был в надежде, тот и в смирении остается сильным.
<...>
Ни одного мужчины не было в ее жизни после того, как умер ее отец и позорно сбежал жених, но весь смысл ее бытия сводился к тому, чтобы поражать мужчин резкостью своих суждений о них, своим трезвым умом и элегантностью осанки.
Торнтон Уайлдер. День восьмой. /Thornton Niven Wilder. The Eighth Day, 1967/
[Из главы, описывающей жизнь семьи Эшли в 1903. Копить деньги на возвращение домой графине Дубковой осталось недолго. Каких-нибудь 15 лет - и она отправится в Россию.]